|
Если на празднике нашем встречается
Несколько старых друзей,
Все, что нам дорого, припоминается,
Песня звучит веселей.
Из песни военных лет
Почему я сел к письменному столу, какая сила толкнула меня изложить на бумаге свои воспоминания о пережитом в детские военные годы? Не могу ответить на этот вопрос. Откуда возникла эта потребность? Вот хочется, и все тут. Нет логики, нет причины, нет цели – одно желание. Хотя замечаю, что не все детство хочется описать и даже не все военные годы, а только годы, связанные с пребыванием в детском доме. Пойдем по ниточке этой мысли дальше, получается, что это связано с моими встречами в последние годы с моими детдомовскими друзьями. Значит, эти встречи натолкнули меня на это желание, хотя никто из друзей ни словом ни духом мне на это не намекнул. Погасить любое желание можно только одним способом – исполнить его.
Прекрасно понимаю, что берусь за совершенно непонятное мне дело. Непонятно, как эти записки будут называться, непонятно, для кого будут написаны, непонятно, зачем будут написаны. Обычно пишут для себя – мне это не нужно, я все помню. Пишут для одного человека, для друга или любимой – это тоже не тот случай. Пишут для издания большим тиражом – это совсем утопия. Я пытаюсь написать для небольшой группы людей. Написав слова «группа людей», возмутился: какой канцеляризм! Ведь я имею в виду девчонок и мальчишек, с которыми я провел отроческие, непростые, врезавшиеся в память годы.
Время, проведенное нами совместно, войдет в учебники истории на все времена. Этот период будет носить громкое название «Великая Отечественная война 1941-1945 годов».
Наша жизнь не просто совпала с этими роковыми годами. Мы попали в жесткие жернова тех событий. Не все наши сверстники пережили эти годы, часть из них лежит на ленинградских блокадных кладбищах, часть – на эвакуационном пути между Ленинградом и Ярославщиной, некоторые упокоились и на самой Ярославщине.
Тютчев написал такие строки: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Может быть, нам не хватает романтики, но я думаю, что никто из нас не благодарит судьбу за пережитое в те тяжелые годы. Потеря родителей, братьев и сестер на наших глазах в голодном Ленинграде или на фронте не может быть причиной ни блаженства, ни гордости. Не говоря уже о том, что мы сами хлебнули и бомбежек, и обстрелов, и смертельного голода, и пронизывающего до костей холода. Хлебнули мы также сиротства, а было нам от 7 до 12 лет.
С окончанием войны мы разъехались из детского дома в школы фабрично-заводского обучения, в ремесленные училища. Началась наша самостоятельная жизнь. У всех она складывалась непросто, но осваивали профессии, строили семью, решали жилищные проблемы, получали образование. В этой житейской кутерьме мы растеряли друг друга. Желание встретить друзей детства возникло у автора этих строк только через 10 лет. В доме учителя каждый год организовывались встречи выпускников детских домов, о чем передавали по радио. Но наши ребята там не появлялись. Я уже решил, что мои друзья, попавшие в детский дом в возрасте 9-10 лет и в 14 их покинувшие, не считают себя детдомовцами. И вдруг в конце 80-х узнаю: встретились. Значит, для многих эти годы не прошли бесследно, отпечатались в памяти, и у них, так же, как у меня, возникла потребность вернуться в то время – встретиться с друзьями детства.
При первой же встрече мы постановили встречаться каждый год 24 марта, в день, когда нас в 1942 году перевозили по ладожскому льду «Дороги жизни» на Большую землю. Сколько радости приносили и приносят нам эти встречи! Мы все совершенно разные, прожили разные жизни, но при встречах нас всех объединяют детские воспоминания. Они нас роднят и создают необыкновенно душевную обстановку.
И вот нам уже за 60, (а когда я перечитываю эти строки, уже и далеко за 70), а число друзей детства, приходящих на наши встречи, все возрастает.
Я прекрасно понимаю, что воспоминания одного из двух сотен воспитанников будут субъективны и неполны, поэтому лучше всего будет, если некоторые из моих друзей также сядут к письменному столу. И чем больше будет подобных воспоминаний, тем полнее мы вспомним те годы. Когда-то, по прибытии нашего детдома в Ярославскую область, была создана рукописная книга под названием «Наш счет Гитлеру». В этой книге, которую писали в основном девочки, были душераздирающие рассказы о пережитом, как во время блокады, так и при бегстве от приближавшихся немцев, поскольку многие из нас попали в Ленинград в результате эвакуации с оккупированных территорий. Интересно, где сейчас эта книга? Может быть, у Гали Кармозы, потому что при ее маме ликвидировался наш детский дом?
Приступя к воспоминаниям, я даю слово не заострять внимание на собственной персоне. Достаточно и того, что все равно не смогу обеспечить полной объективности изложения. И моя точка зрения будет определяющей. По этой причине я опускаю все, что связано с моей судьбой до поступления в детский дом, то есть события, происходившие со мной перед войной, в начале войны, в блокадные дни. Опускаю бомбежки и обстрелы, наблюдения жизни блокадного города. Это пережили все наши воспитанники, и это темы для других авторов и других читателей.
Ленинградский детский дом
Для меня это был не первый детдом. В 1937 году мои родители были репрессированы, и я был забран среди ночи сотрудниками НКВД и отправлен в детский дом Горьковской области. Два года меня искали мои родственники и, когда нашли, забрали в Ленинград. В Ленинграде я встретил войну и пережил блокаду. С тех пор считаю себя ленинградцем, хотя местом моего рождения является Москва.
Когда мы совсем доходили, родственники приняли решение сплавить меня в детский дом. Это соответствовало и моим желаниям, поэтому я туда пошел довольно спокойно. Когда были оформлены какие-то простейшие документы, я отправился по указанному в бумажке адресу. Жил я тогда на улице Герцена, а детский дом находился в Демидовом переулке, номер 2, на углу Мойки. Расстояние прогулочное, но для меня это был довольно тяжелый путь. Помимо моей слабости, движение затрудняли сугробы, перекрывавшие улицы.
Вошел в мрачное здание, поднялся по темной лестнице. Первая попавшаяся мне воспитательница, закутанная в ватник и большой платок, взяла у меня бумажку, сказала: иди к детям, а сама пошла по своим делам. Я двинулся по темному длинному коридору и вышел к небольшому расширению, где горела коптилка, в свете которой я увидел много мальчишек и девчонок, окруживших топящуюся неизвестно чем печку «буржуйку». Там же сидела воспитательница, пытавшаяся как-то их развлечь. Недавно (в девяностых годах) ко мне обратился мой приятель, художник-любитель, с просьбой описать ему какую-нибудь картину блокадных времен, которая больше всего врезалась мне в память. Я решил рассказать ему, что я увидел в момент своего появления в блокадном детском доме. Не хочу обижать своего приятеля, но думаю, такая картина ему не по зубам. И не только ему, но и куда более сильным художникам. Дети сидели вокруг печурки голодные, ослабленные, с заострившимися бледными лицами, и ловили то немногое тепло, которое могла дать «буржуйка». Шла невидимая молчаливая борьба за каждый сантиметр приближения к источнику тепла. На силовое решение ни у кого не было сил. И если я усомнился в возможности художника отобразить этот ужас, то тем более сомневаюсь в своей способности описать эту сцену. Наверное, и ненужно, поскольку это пишется для тех, кто сидел у этой печурки и все это пережил.
Так я вошел в новую обстановку, которая стала моей жизнью. Знакомств еще не было, все думали только о еде и капле тепла. Помню только, что лучшее место у буржуйки всегда занимал Алик Горохов. Оттащить его от печки было невозможно, хотя он от этой близости обливался потом, одежда на нем дымилась, и в ней прогорали дырки. Он потом был с нами эвакуирован, и мы вместе с ним вернулись в Ленинград. Его, наверное, многие помнят. Он был очень колоритным мальчишкой, не знавшим никаких сдерживающих сил.
Однажды воспитательница спросила, кто из нас хочет что-нибудь рассказать. Я вызвался и стал что-то рассказывать, вдруг она говорит: давайте рассказчика посадим в середину. А в середине стояла печка, и меня посадили около нее. Я сидел, впитывал с наслаждением тепло и был счастлив.
Но ещё больше, чем о тепле, думали о еде. Любые разговоры, не говоря уж о мыслях, были о пище. После завтрака ждали обеда, после обеда ждали ужина и всю ночь считали время до завтрака.
В декабре 1941-го и в январе 1942 года, когда смертность в городе достигла страшных размеров, городское руководство начало организовывать, где только возможно, детские дома. Наш детский дом (№18 в Демидовом переулке), куда я попал 3-го февраля 1942 года, был создан в январе. Так что детдомовский стаж у нас у всех был практически одинаковый, и наша детдомовская жизнь началась также одинаково.
Пришли мы сюда с достаточным опытом – военным и блокадным. Мы уже пережили бомбежки, начавшиеся в августе, привыкли к артобстрелам, вид умирающих на улицах людей был для нас обычной картиной. Многие из нас прибыли в Ленинград, убегая от немцев под бомбежками обстрелами. У большинства, прежде чем их привели в детский дом, на глазах умерли родители. Поэтому к такой жизни мы были подготовлены и принимали ее без удивления.
Первая наша спальня представляла собой вплотную уложенные на полу пружинные матрасы. Мы также укладывались спать прижатые друг к другу. Если ночью нужно было подойти к стоявшему в центре ведру, то снова втиснуться на свое место можно было только с большим трудом: пространство смыкалось. К утру можно было проснуться зажатым с одной, а то и с двух сторон, умершими. Просыпались очень рано. Кто-то сообщал громогласно: «Мой-то сосед загнулся». Сразу начинался разговор о еде. Обсуждали вчерашнюю еду, строили предположения о предстоящей еде, с неожиданным переходом к воспоминаниям о довоенной еде и мечтаниям о том, как нас будут кормить на Большой Земле, в эвакуации. Мы уже знали, что будем эвакуированы на Северный Кавказ, и обменивались сведениями о возможной кормежке на этой, экзотической для нас, территории. За этими разговорами мы проводили время до завтрака.
Завтракали за столами, установленными в том же коридоре. Пока мы завтракали, работники выносили из спален и проносили мимо нас умерших ночью ребят, и, что самое страшное, это не производило на нас угнетающего впечатления, это для нас было привычным. Мы еще не были знакомы друг с другом, и никакой дружбы между нами не было.
В течение последних блокадных месяцев я почти не разувался, и это при обмороженных ногах. Когда я обратился к врачу и он открыл их, там было голое мясо. Меня уложили в лазарет. Там было так же холодно и так же голодно, но была индивидуальная кровать. Через пару недель раны подзатянулись, и врач принял решение о моей выписке. За это время произошли изменения: для столовой было подготовлено отдельное помещение, появилась и спальня с кроватями, но на каждой кровати спало по двое. Мы были настолько малы и худы, что я не вспоминаю это обстоятельство как неудобство – мы нормально размещались. Здесь начались первые знакомства. Первым был мой напарник по кровати Кузьмин. Его многие должны помнить, он был косой и, соответственно, его прозвище было Кузя Косой. И это прозвище настолько к нему прилипло, что я даже не помню его подлинного имени. Он потом был с нами в эвакуации. Поскольку мы, мальчишки, называли друг друга прозвищами, имен многих своих товарищей я просто не помню. Девочек помню по именам, к ним прозвища не приставали.
В этой спальне вспоминаю такой эпизод. Напротив меня лежал совершенно истощенный Толя Бураков, он не вставал. Однажды на побывку приехал с фронта его отец. Пришла находившаяся в этом же детдоме сестра Толи Тамара. И вот сидят они своей семьей на Толиной кровати, отец с ними беседует. Тамара, которая была младше Толи, периодически начинает плакать, вздыхая: «Мамочка умерла». У Толи, очевидно, нервы на взводе, и он начинает бить ее. Отец его успокаивает. Это повторялось несколько раз. В дальнейшем, в эвакуации, Толя проявлял необыкновенно нежное отношение к сестре.
В то же время я познакомился с братьями Ванькой и Мишкой Медведевыми. Они прошли с нами всю эвакуацию. Ванька был направлен на работу в Ярославль, а Мишка после уехал с нами в ремесленное училище в Ленинград. Оба они были из Рогавки – есть такой крупный поселок в Новгородской области, центр большого торфопредприятия, обеспечивающего топливом ленинградские электростанции. В 60-х годах я ездил туда в командировки.
Появился как-то мальчик с головой круглой, как шар. И даже прозвище к нему прилепилось – Пухлый. В эвакуации он оправился и стал нормальным парнем. В 60-х я встретил его в Ленинграде: это был высокий красивый мужчина. Голод нас всех не красил.
Питание в детдоме было чуть лучше, чем в семьях, но главное преимущество было в том, что эти крохи четко распределялись между завтраком, обедом и ужином, в семьях же не было сил не съесть все сразу. Хотя угроза голодной смерти от нас как будто отодвинулась, многие продолжали умирать, поскольку их истощение было необратимым. Голод продолжал терзать наши тела и души. Около дверей столовой всегда стояла кучка ребят, поджидавшая выходящих из столовой. И не дай бог кому-то вынести с собой кусочек еды в надежде посмаковать этот кусочек попозже: на него тут же набрасывались гурьбой и отнимали. Причем отнявший никуда не убегал, он засовывал отнятое в рот и начинал интенсивно жевать и заглатывать, не обращая внимания на сыпавшиеся на него побои, тем более, что они наносились истощенными руками. Однажды нам в столовой дали к чаю по кусочку сахара. Вместо того чтобы сразу отправить его в рот, я на секунду помедлил и стал им любоваться, предвкушая удовольствие. Мой сосед по столу ловко вырвал сахар и сунул его себе в рот. Я стал его бить, царапать – он даже не увертывался, его цель была достигнута.
Однажды нам объявили, что к нам в гости придут фронтовики, мелькала фамилия Федюнинский. Вечером нас собрали в большом помещении. Рассадили вдоль стен, перед нами расположились несколько военных, которых нам представили как посланцев армии под командованием генерала Федюнинского. Закончилось мероприятие раздачей подарков от этого генерала, тем в моей мальчишеской голове оно и осталось, потому что удовольствие от полученных конфет и печенья помню до сих пор. Никакой иронии в моих словах нет, наоборот: вспоминаю это событие с благодарностью.
Разговоры о предстоящей эвакуации становились все более реальными. В середине марта 1942 года нам сообщили списки отправляемых в эвакуацию, я оказался в этом списке. В марте каким-то чудом заработала первая в блокадном городе Усачевская баня. 22 марта нас повели в эту баню. На 23 марта был намечен выезд.
Наутро, после завтрака, мы полностью одетые сидели в ожидании отъезда. Вдруг появляется большая группа таких же мальчишек и девчонок и смешивается с нами. Оказывается, наш детдом №18 объединили перед эвакуацией с детдомом №35. Через некоторое время были поданы машины, нас погрузили и отвезли на Финляндский вокзал.
В благополучные 50-е годы мне пришлось по делу зайти в вестибюль здания нашего детдома в Демидовом переулке. Я был поражен его великолепием. Широкая мраморная лестница, на потолке шикарные хрустальные люстры, на стенах бронзовые канделябры. Мы этого всего не видели, при нас все было покрыто слоем пыли, копотью и грязью. Окна были забиты фанерой.
Все помещения вокзала были заполнены группами детей. Это были, подобно нам, детские дома, скомплектованные и подготовленные к эвакуации на Большую Землю. Обращала на себя внимание крепко сбитая группа кронштадтских ребят: у каждого на спине был пришит белый лоскут, на котором были написаны данные ребенка. К вечеру нас погрузили в пригородные вагоны, и в ночь отъехали от перрона. Кто сидя, кто полулежа, мы быстро уснули. Тот путь, который обычно поезд проходит за два часа, ехали всю ночь. К рассвету мы были на берегу Ладоги. Из окон вагона мы видели склады продуктов, подготовленных к отправке в город. Склады охранялись солдатами. Некоторые ребята уже успели сбегать к этим складам и, несмотря на окрики охраны, рвали руками куски мяса от туш. Как я им завидовал! Но присоединиться к ним я не мог из-за обмороженных ног. Ребята, рвущие мясо под дулом винтовки, казались мне героями, хотя теперь-то я понимаю, что не мог солдат поднять ни винтовку, ни кулак на девятилетнего блокадного заморыша.
Вскоре нас пересадили в автобусы с разбитыми стеклами, с дверьми, привязанными веревочками. Воспитатели велели нам закутаться во всевозможные тряпки, поскольку предстоял долгий путь по ладожскому льду. Ладожскую трассу проезжали молча: то ли страх, то ли ожидание встречи с Большой Землей, то ли что-то другое действовало на нас. Может быть, было чувство переезда в новую жизнь и прощания с пережитым ужасом. Мы безмолвно смотрели вокруг, погруженные в собственные переживания. Был конец марта, лед уже подтаивал, колеса машин были по ступицу в воде, все двери автобуса, включая дверь водителя, были открыты. Вдали виднелся берег, на котором находились немцы. Периодически слышались разрывы артиллерийских снарядов. Можно себе представить, как снаряд разрывается у колес автобуса и он уходит под воду в образовавшуюся полынью. Наконец мы достигли берега у деревни Лаврово.
Нас вывели из автобусов. Мы были в валенках. Кругом лужи, а идти до вагонов довольно далеко. Мы были ребятами неизбалованными и готовились двинуться в путь. Но вдруг появился какой-то начальник, кого-то обругал, кому-то скомандовал, нас развернули к автобусам, посадили и подвезли прямо к железнодорожным вагонам.
В вагоны мы загружались как попало, по двое на каждую полку. Здесь мы познакомились с нашим директором – Мучник Елизаветой Михайловной, которая вывозила также свое семейство.
Наши хозяйственники везли из Ленинграда большое количество всякого имущества: обуви, одежды, посуды и разного инвентаря. Но взрослые люди, сопровождавшие нас, сами еле передвигали ноги от истощения и перетащить все это имущество из автобусов в вагоны, конечно, не могли, тем более, что многие из них везли также своих детей. Да и нам они должны были помогать. В результате все было брошено на обоих берегах Ладоги.
В 60-х, 70-х годах я занимался водномоторным туризмом, на своей моторной лодке ежегодно по пути на Свирь проходил ладожские каналы и с особым чувством рассматривал эти места. В Лаврово к этому времени уже не осталось никаких следов Дороги Жизни. А в Кабоне были видны остатки железнодорожной эстакады и отсыпанный мол, на котором был пирс.
После окончания техникума, в 50-х, я работал на станции Назия в высоковольтном районе, обслуживающем электрические сети восточной части Ленинградской области. Я там встретил людей, работавших на Дороге Жизни. Они занимались подачей электроэнергии через Ладогу в Ленинград. Зимой они строили высоковольтную линию на виду у немцев, вмораживая опоры в ледяные лунки. Недалеко от Назии проходила железная дорога, соединявшая основную железнодорожную магистраль с деревнями Кабона и Лаврово. От этой дороги осталась только насыпь, которую местные жители до сих пор называют «блокадная дорога».
Итак, мы на Большой Земле. В полной темноте размещаемся на вагонных полках. К ночи поезд тронулся. Почти никто не спал. Мы не знали, куда нас везут, какие места мы будем проезжать. К утру увидели станцию Волховстрой. Большинству это ни о чем не говорило. Вдруг один из находившихся рядом сказал, что он знает эти места, тут недалеко будет станция Мыслино, где жила его родня. Это был Толя Игнатьев. С этого времени мы начали знакомиться друг с другом и чувствовать себя каким-то коллективом. Далее по ходу повествования будут появляться новые имена.
Географию мы тогда знали неважно, и названия большинства станций нам ничего не говорили. Как Волховстрой, так и Тихвин, о котором мы много слышали в военных сводках, проехали ночью.
В первый же день нашей поездки мы узнали следующие новости. В состав нашего, вновь созданного детского дома, вошли два блокадных детских дома (созданных во время блокады): 18-й и 35-й и один довоенный, 54-й детский дом, размещавшийся на станции Удельная. Кроме того, нам было сообщено, что мы едем не на Северный Кавказ: впервые была названа Ярославская область. Следует упомянуть, что некоторые детдома были действительно вывезены на Северный Кавказ, и все они попали под немецкую оккупацию. В нашем детдоме было много еврейских детей, которые были бы, конечно, уничтожены.
Детдома номер 18 и 35 находились в одном вагоне, 54-й был в другом. На крупных станциях были организованы пункты питания, но к нам пищу приносили в термосах в вагоны, где ее раздавали. Мы сами ходить не могли из-за сильного истощения. Эту еду мы моментально проглатывали, не замечая. Длительно голодавшего человека вообще накормить досыта невозможно. Чувство голода нас не покидало. Был такой эпизод. Лежим мы на полках, мечтаем о еде, вдруг команда директора: раздать всем по два печенья. Потом нам рассказали, что в другом вагоне, где ехал 54-ый детдом, ребята подняли бузу, они начали скандировать в такт колес: «Есть охота, жрать хотим, есть охота жрать хотим!». Воспитатели бегают, директор бегает – крики не прекращаются. Пришлось директору пустить в ход имевшийся у нее запас сухого пайка.
Еще одно приятное воспоминание. Поезд долго стоял у семафора. Мы вышли погулять и около путей увидели на оттаивающих кочках кустики брусники. Мы начали увлеченно искать ягоды. Я нашел девять или десять ягод, другие около того, но все мы были счастливы.
Маршрут нашего движения мы отмечали только пунктами кормления: Волховстрой, Тихвин, Бабаево, Череповец, Вологда, Данилов. Последний хочется отметить особо. Это было на пятый или шестой день пути. Руководители решили, что мы сможем пойти обедать сами. И вот мы расселись в вокзальной столовой. Нам несут суп, полную тарелку, второе, третье, по куску хлеба. И вдруг мы ощутили сытость. Это была первая сытость после блокады, вот почему этому эпизоду я уделяю особое внимание. Я вынес с собой кусочек хлеба, который был съеден только минут через 20. Всю эвакуацию мы вспоминали об этом даниловском обеде. До сих пор, когда в средствах массовой информации упоминается Данилов, он ассоциируется у меня с сытостью.
В этом поезде я познакомился с Павлом Сырковым, с которым мы были связаны в дальнейшем многие годы. Но его так никто никогда не звал, для нас он был просто Сыр. Его имя мы узнали только благодаря его младшей сестренке Раечке. Это из ее уст звучало обращенное к нему имя Павлик, что было полным диссонансом с нашими мальчишескими и далеко не сентиментальными отношениями. Однако она несмотря ни на что обращалась к нему только так, хотя он ее звал Райкой.
Почему-то нас решили везти не прямо к месту постоянного проживания, а организовать промежуточный карантин. Местом карантина был выбран поселок Красный Профинтерн, в котором находился большой глюкозо-паточный завод. В пустующих цехах завода нас разместили. Название «Красный Профсоюзный Интернационал» даже трудно перевести на русский язык, для этого нужно быть большим языковедом. Но для нас более важной была съедобная часть поселка – глюкозо-паточный завод. Поздно вечером привезли нас прямо на территорию завода. Наши первые разведчики вернулись с полными карманами сухих кукурузных зерен, а некоторые принесли куски глюкозы и палки, на которых была накручена густая патока. Кукурузных зерен было вокруг настолько много, что многие, включая автора этих строк, объелись ими. Я не мог смотреть на кукурузу еще лет двадцать. Когда мы с женой поехали в отпуск на Украину, ей с большим трудом удалось преодолеть мое отвращение к этому лакомству.
Завод и прилежавший к нему поселок были расположены на берегу Волги. Наше жилье представляло собой громадное цеховое помещение, в котором были расставлены кровати. Точнее, это были установленные на двух козелках топчаны с уложенными на них матрасами, набитыми сеном. Вот такой был эпизод. Кто-то из нас говорил о Кавказе, в этот момент то ли его толкнули, то ли сам неловко дернулся – козлы опрокинулись, и он вместе со всей постелью оказался на полу. Кто-то сказал: «Вот ты и поехал на Кавказ!» С тех пор падение топчана с козелками и с лежащим на них называлось поездкой на Кавказ.
Хочется отметить очень доброе отношение к нам местных жителей. В первый же вечер нас растащили по домам, где сажали к столу и кормили. В тот же день нам устроили баню. Вообще кормили нас в заводской столовой, но накормить нас было очень нелегко, питания не хватало. Мы были в постоянном поиске пищи. Иногда мы проникали в рабочую столовую и садились перед раздачей еды между обедающими, и официанты «по ошибке» ставили тарелки и нам. Повзрослев, я понял, что они просто жалели нас. Придя однажды после такого обеда в спальню, я похвастался своей ловкостью. Услышав мою похвальбу, всем известный Колесов заявил, что он таким образом в этот день пообедал пять раз.
Наша последующая жизнь в эвакуации проходила недалеко от этих мест. Здесь родился и жил в первую половину своей жизни Н. А. Некрасов. Напомню его стихи:
Науму паточный завод
И дворик постоялый
Дают порядочный доход,
Наум неглупый малый.
Наум живет, не тужит,
И Волга-матушка река
Его карману служит.
Вблизи Бабайский монастырь,
Село Большие Соли…
Завод, на котором мы были размещены, и был тем самым паточным заводом. Дворик постоялый к нашему времени был превращен в заводской клуб, и мы ходили в него смотреть кино. В Бабайском (село Бабаево) монастыре в военные годы был госпиталь, и наши девочки, участвовавшие в самодеятельности, ездили туда с концертами. Районным центром этой местности было большое село Некрасовское, которое до революции называлось Большие Соли.
Во время нашего пребывания в Красном Профинтерне мы продолжали знакомиться друг с другом. Познакомился с Ленькой Глебко (Глеб), с Колькой Сипилиным (Сипиля). Возникли на горизонте Валя Ван и ее сестра Лида. Валя уже в Красном Профинтерне стала создавать пионерскую дружину. Складывался коллектив. Главенствующую роль стали играть воспитанники 54-го детского дома. Они много лет знали друг друга, у них уже были выработаны определенные взаимоотношения, были готовые лидеры. И, мне кажется, это было нашим счастьем. Внесенные ими правила, о которых я скажу позже, спасли многих из нас и облегчили нашу жизнь.
Нельзя не вспомнить один очень мрачный эпизод, который до сих пор будоражит совесть. Была у нас девочка Анфиногенова, имени ее не помню. С ней был ее младший братик. Ей, очевидно, было лет десять, а братику не больше шести. Он был очень ослаблен и голодом, и болезнями, поэтому даже в Красном Профинтерне продолжал лежать в постели. Сестра все время находилась рядом и старалась его подкормить. Но нашлись ловкие ребята, которые стали соблазнять его всякими безделушками: ножичками, фонариками и прочей дребеденью, выменивая это на еду. Она, как львица, боролась за его жизнь, отгоняла их и заставляла брата съедать положенную ему пищу, но ребята оказались сильней ее. Они настраивали его против нее, используя его детское стремление к независимости, и он тоже отгонял ее от себя. Его в конце концов не стало. А она была с нами все последующее время. И я не помню улыбки на ее лице. Ожесточение сохранилось в ней надолго, может быть, на всю жизнь.
Я долго колебался, стоит ли включать этот грустный эпизод в мои в общем-то оптимистические воспоминания, но потом решил: истина дороже.
В этом повествовании я называю наших ребят мальчишками. А в то время мы называли себя огольцами. Откуда пришло это слово, не знаю, но в него не вкладывалось ничего презрительного. Напротив, в этом слове был для нас некоторый оттенок рыцарства. Например, поступившему непорядочно говорили: «Ты поступаешь не по-огольцовски».
Наконец нам предстояло переезжать на новое, уже постоянное, место жительства.
Опять нас грузят в теплушки и по местной железнодорожной ветке везут до станции Грешнево. Здесь находилось имение Некрасова, и здесь он жил до переезда в Карабиху, купленную им уже в зрелые годы. Далее нас везут на подводах. Это время весенней распутицы. Но Волга еще под ледяным панцирем, и последнюю часть пути подводы идут по волжскому льду. Отсюда мы окинули взглядом свое новое место. Село очень красивое, находится на высоком берегу Волги, с обоих концов стоят две красивые церкви, колокольни которых видны издалека. Название необыкновенное: Диево-Городище.
Наши три ленинградских детских дома были объединены в один 22-й детский дом Ярославской области. Неофициальное наименование «ленинградский» к нему было прикреплено навсегда.
Разместили нас в нескольких зданиях. Столовая, главное место в нашей жизни, расположена на высоком берегу Волги. Мы проводили там много времени в ожидании завтрака, обеда и ужина. Там мы впервые увидели волжский ледоход. Зрелище было запоминающимся. Солнце шло к закату, на небе появилось красное зарево. На берегах уже не было снега, намечалась зелень, а на поверхности Волги был сплошной снежный покров. И вдруг все это двинулось, появились большие промежутки чистой воды, в которых отражалось небо. И над всем этим абсолютная тишина. Через некоторое время по Волге прошел белоснежный пароход. В дальнейшем картины волжской природы стали для нас привычными, мы погрузились в свои повседневные хлопоты, посвященные добыче дополнительного питания.
Была весна, поля пустовали, и в ход у нас пошли молодые побеги липы, липовые орешки, дикие лук и чеснок и другие дары полей и кустарников. Пытались пить березовый сок.
Как я говорил ранее, в нашем коллективе начали действовать определенные законы, в основном внесенные 54-м детдомом, перечислить их можно с гордостью.
– Порция еды, получаемая каждым, является неприкосновенной. Ее нельзя ни продать, ни променять, ни проиграть, ни выиграть. Каждый должен съесть ее сам. Если не можешь по какой-то причине съесть сам – отдай так. При нарушении этого правила наказанию подвергались оба участника сделки. Причем это наказание не исходило от воспитателей, от них наши дела скрывались. Исполнителями наказания были мы сами, виновного избивали всем коллективом.
– Под этот закон подпадали не только наши ребята, но и взрослые, и даже личные хозяйства местных жителей, то есть любая личная собственность. Под этот закон не подводилась казенная собственность, как колхозные поля, склады и хранилища. Как ни странно, он не охранял и детдомовскую собственность. Кладовые, кухня, огороды и поля подвергались нашим налетам с особой лихостью.
– Драться мы могли только один на один. Когда двое приходили к выводу, что для выяснения отношений нужна драка, делался вызов: «давай стыкнемся», и начиналась кулачная драка. Свидетели становились вокруг и строго контролировали соблюдение правил, то есть невмешательство третьего, неприменение ножа, палки, камня или чего-то подобного. Драться разрешалось только до первой крови.
– Запрещалось выкапывать семенную картошку на засеянных полях, поскольку этим опустошались поля.
С нашим директором Елизаветой Михайловной мы познакомились еще в поезде. Здесь мы узнали нашего завуча Елизавету Дмитриевну, которой была дана ужасная кличка Жаба. Очевидно, она совершенно не имела к нам подхода и была излишне прямолинейна и требовательна. По прошествии времени все ее вспоминают как очень честную, порядочную и справедливую женщину. Познакомились с воспитателями Щукаревой Татьяной Александровной, Ниной Гавриловной, Валентиной Петровной, Зоей Федоровной. Всеобщей любимицей стала Елена Павловна Кармоза. Почти со всеми воспитательницами происходили наши мальчишеские конфликты (мы ведь были далеко не ангелочки), но воспоминания о них остались как о душевных, искренне о нас заботившихся женщинах.
В разгар весны нам дали участок земли, около семи гектаров, который мы обрабатывали своими силами. Появилась лошадь Чалка, мы ее звали просто Чалдоном. Мы начинали втягиваться в трудовую жизнь. Когда мы не были заняты на собственном поле, нас выводили на колхозные поля. Вели мы себя, как вольные казаки, контролировать нас у администрации не было ни сил, ни возможностей. Поэтому единственным способом держать нас под контролем было как можно больше загружать нас работой. Каждый день, включая выходные, нас выводили на работу, притом работали по восемь и более часов. Это было и объективно необходимо: шла война, мужчины, да и многие женщины, были на фронте, который требовал продуктов. В этих условиях работа подростков была не последним резервом трудового фронта. Основными работами были прополка, пасынкование табака и помидоров, сенокос и уборка сена, уборка урожая.
|
Комментарии
ЛОЛ.…
Н орм…